Искусства уже нет?

Как тяжело расставаться с собственными иллюзиями! С этой почти распрощался.

Национальное искусство зарождается подобно атомному взрыву. Вначале мощь Пушкина, потом долгий период полураспада. Золото болдинской осени расщепилось до серебра ивановской башни, потом серебро потускнело и превратилось в бронзу русского рока, который все-таки был больше, чем просто рок, а сейчас возвратилось к нулевому состоянию руды. Она все еще фонит вдохновением, но использовать ее как топливо для великого искусства уже невозможно.

Ага. Ничего подобного. Современное искусство может быть не менее высоким. Например, «Словеса» Александра Хабарова или Небесный Муравей Олега Горшкова. Хотя расклад сейчас, конечно, не такой, как в былые времена.

  1. Руды-попсы стало неизмеримо больше, и найти в ней самородки – труд тяжкий. Но это не значит, что их нет. Например, можно ориентироваться на конкурсы или на рейтинги хороших специализированных сайтов.
  2. Произведения, которые на слуху, не могут быть хорошей литературой по определению. Читающие массы подписали себе приговор, когда подняли знамя Дена Брауна, Коэльо и Джоан Роулинг. Впрочем, на то они и массы.
  3. Техника превалирует над смыслом. Я читал много поэтов, которые пишут на техническом уровне Пастернака, и очень мало поэтов, которые способны держать такое же мировоззрение, как он. Говорят, сейчас многие выпускники консерватории резво играют «Годы странствий» Листа, но кто из них способен вместить хотя бы один год странствий?
  4. Писатели стали копирайтерами, художники – дизайнерами, музыканты пишут музыку к фильмам. Искусство избыточно по отношению к прагматике мира. В этом его слабость и сила. Быть профессиональным поэтом или философом – это ведь оксюморон, на самом деле.
  5. Необходимо четко различать искусство и креатив. Конечная цель креатива – завернуть в фантик и продать. В техническом отношении креатив может быть изощреннее искусства, но в нем нет парадоксального целеполагания. Искусство в этом отношении подобно дао. Оно ни-для-чего, но любое зачем может найти в нем свою обитель.

Бах – музыкальная евхаристия


Я давно заметил одну странность. Церковная музыка только тогда говорит сердцу, когда слушаешь ее в храме. Здесь смысл каждой интонации, каждого слова хватает тебе вдоль позвоночника навылет. Но когда слушаешь ту же музыку дома, в записи, сердце остается глухим – акафист оказывается слишком пресным, будто из хлеба вынули соль. Почему так? Потому что церковная музыка звучит только вместе с полумраком свечей, вместе с иконостасом и тайнодействием священника, вместе с соборной молитвой – она звучит только в полноте церковности. Невозможно эту музыку изъять из храма и слушать как самодостаточное «произведение искусства».


Но Бах – другое. Он достиг удивительного равновесия церковности и автономии. Его человек достаточно самостоятелен, чтобы из глубины взывать к Богу, и достаточно церковен, чтобы вплетать свою молитву в собор братских душ. Бах растет на протестантской почве, но я нигде не слышу такой подлинной евхаристичности, как у него!

«Страсти по Иоанну» подобны иконостасу. Сквозь каждую арию виднеется кусочек неба. Его «Приношение» подобно тайной молитве. Ее никто не слышит. Но ты знаешь, что без этого говорения мимо - чуда не произойдет. Его музыка несет в себе целый храм и целую литургию. От этого, с одной стороны, она стала технически более изощренной, с другой – более автономной.


Послебаховская музыка идет по линии развития автономности и все большего забвения евхаристичности. Бетховен – этот первейший из романтиков – мятущийся титан, который готов бросить небесам вызов и с благодарностью принять поражение. Шопен – этот тончайший из романтиков – слушает шелест листвы, падающей на крышу деревянного домика. Он слишком уединен, чтобы говорить с Богом Вседержителем. Скрябин – этот закат романтизма – обожествил себя и умер от прыщика на губе.


Бах – точка идеального достижения. В нем культура с ее человеческой инициативой пересекается с преданностью Богу. И в этом узле накрепко завязана подлинная нищета духа.